Дмитрий ГНАТЮК: «Тост наш за Родину, тост наш за Сталина, выпьем и снова нальем!» — спел я и весь зал за мной подхватил. Мне, с утра не евшему, Сталин сказал: «Садыс, пакушай» — и я сел. Пирожочек взял, откусил, а проглотить не могу. От испуга...»
Охарактеризовать моего собеседника можно одним словом — эпоха: мне кажется, о человеке, чей уникальный певческий дар и невероятной красоты голос ценили все советские лидеры, от Сталина до Горбачева, этим сказано все и сразу. Кстати, о любом из них у Дмитрия Гнатюка можно спокойно спрашивать: еще будучи студентом Киевской консерватории, он пел в Кремле на 70-летии Иосифа Виссарионовича и унес оттуда пакет с закуской и четыре подаренные бутылки любимой сталинской «Хванчкары», Никита Сергеевич просил его «Пісню про рушник» на бис исполнять, а Леонид Ильич так, говорят, любил-обожал, что концерт без его участия и вовсе концертом не считал. В артистической среде до сих пор то ли байка, а то ли быль ходит: собирался однажды Брежнев на важное мероприятие, очередную какую-то партийную годовщину, и осведомился, кто по окончании официальной части выступать будет. Генсеку фамилии начали называть, он слушал-слушал да и спросил: «А Дмитрий Михайлович где?». Ответственные за организацию руками развели: мол, нету любимца вашего, очень далеко, во Владивостоке он гастролирует и приехать в столицу никак не успевает. «Что значит «не успевает»? — возмутился Леонид Ильич, — найти и доставить!».
По приказу Самого артиста во Владивостоке таки отыскали, сняли в срочном порядке с гастролей и в Москву отправили, а чтобы аккурат на концерт успел, кислородную маску надели и в сверхзвуковой истребитель «запаковали»...
Впрочем, что уже о советских вождях говорить, если даже самые натуральные, африканские, в буквальном смысле слова вожди, к таланту украинца равнодушными не оставались — маэстро до сих пор вспоминает с улыбкой, как когда-то, будучи на гастролях в Африке, отцом темнокожего ребенка едва не стал.
«Пели мы с Георгом Отсом и Людмилой Зыкиной для вождя племени туарегов, — рассказывает Гнатюк, — и тому так украинские песни в моем исполнении понравились, что отблагодарить по высшему захотел разряду — взять в подарок... ребенка от своей любимой жены предложил. Я в ужасе был: ну как так — разве можно детей дарить, как щенков или вещь какую-то? — а сопровождающие из-за спины шепчут: «Соглашайся, иначе нам всем тут несдобровать — как пить дать, прикончат эти дикари и тебя, и всю делегацию».
Показали мне, в общем, мальчишку, годика три — хорошенького такого, как ангелок, только черненького: стоит, перепуганный, к матери жмется, а у вождя гарем огромный: жены-красавицы, детей куча... «Это ж скольким еще певцам раздаривать будет», — подумал я. Соображать что-то надо было мгновенно, а ведь и отказаться нельзя, поскольку обида это смертельная, и брать пацана — абсурд. «Не могу, — покачал головой, — сейчас увезти: мне еще, знаете, сколько концертов отработать здесь надо? Чего ребенку в песках мучиться? Вот отбуду свои гастроли — и на обратном пути, так и быть, захвачу: хороший сынишка, славный...».
Естественно, на обратном пути к туарегам прославленный баритон не заезжал — сразу в Советский Союз вернулся. Дома жене обо всем рассказал, вместе над ситуацией посмеялись, и тут звонок: «Алло, Дмитрий Михайлович? К вам тут сын из Африки едет, встречайте тогда-то и там-то». Сначала Гнатюк и супруга его не поверили, потом перепугались, а затем смирились и рассуждать стали, как ребенка по-нашему, по-понятному, назовут, представили, как по Крещатику гулять поведут, как будут украинскому языку обучать, растить, воспитывать... Оказалось, звонок — просто розыгрыш: впечатлениями от поездки по Африке артист имел неосторожность с коллегами поделиться, и те сговорились и решили певца подколоть: мол, бросил, бессовестный, сына в краю далеком, а он тебя все равно нашел: встречай, папаша!..
Таких историй — интересных, забавных и захватывающих — в жизни Дмитрия Михайловича было немало, но и без трагедий не обошлось: погиб в чекистских застенках мечтавший стать моряком красавец-брат, навсегда оказалась отрезанной от семьи вышедшая еще до войны замуж за канадского украинца сестра, погибли или получили увечья на фронте почти все одногодки-друзья — поколение 25-го года: стоит об этом вспомнить — и на глазах у Гнатюка выступают слезы.
Нам, сегодняшним, трудно, а то и вовсе невозможно представить, как это — знать, в какой на самом деле стране ты живешь, и для тех, кто именно такой ее сделал, петь, улыбаться, жать руку, за здоровье их пить, комплименты выслушивать, награды и почетные звания от них принимать — и все время чувствовать себя так, будто на пороховой бочке сидишь, помнить, что в любой момент из кумира во врага народа можешь ты превратиться, и с тобой, ничтоже сумняшеся, точно так же поступят, как когда-то с твоим родным братом, и плевать им, что ты — народный артист, а он был простым студентом. Если захотят, всех уравняют — не зря ведь равенство и братство так горячо проповедуют...
«СПАСЛО ТО, ЧТО НА МНЕ СЕМЬ УБИТЫХ ЛЕЖАЛО, И КОГДА ТРУПЫ РАЗГРЕБАЛИ, КТО-ТО ЗАКРИЧАЛ: «ТУТ ЖИВОЙ ОДИН ЕСТЬ!»
— Дмитрий Михайлович, я рад, что снова, в который уже раз, с гордостью Украины встречаюсь, но родились вы, насколько я знаю, в Румынии...
— Ну да — тогда это румынская была территория (улыбается).
— Хорошо румынским владеете?
— Владел, а когда студентом Киевской консерватории был, так получилось, что у меня книжечку Эминеску нашли. Ну, думал, читать буду, чтобы язык не забыть (он очень красивый, на итальянский похож) — под газетой в тумбочке своей спрятал, и обнаружили, конечно... Все! — Гнатюк иностранную литературу читает... Такой подняли шум — даже комсомол разбирался: мол, как не стыдно, советская власть вам возможность учиться дала, а вы иностранщиной увлекаетесь?! Я: «Какая же это иностранщина? — я там родился» (смеется). Словом, если бы не Рыльский и Паторжинский, меня бы из консерватории выгнали.
— Сейчас по-румынски сказать что-нибудь можете?
— Очень мало — знания эти будто отрезал: опасно было. Меня и за границу бы не пускали, а так все нормально было: я пел — и людям, и себе в радость, ничем другим не занимался, и, слава Богу, до этих дней дожил.
— Почти все ваше поколение Великая Отечественная война уничтожила, а вы ее помните?
— (Удивленно). Я?! — ну я же участие в ней принимал. Дело в том, что в 40-м году девять классов средней школы окончил, а потом на учительские курсы меня взяли. Три месяца там занимался, затем школу ремонтировал, причем не одну, а еще и соседнюю, в другом селе. Работы много было, парни мы молодые, я аж горел, так за все переживал, — в общем, хорошо мы трудились, дисциплинированно, и меня учителем оставили, а многих коллег на войну призвали. В школу однажды прихожу, а навстречу приятель идет — хороший парень, мы с ним дружили — без руки: так больно стало! А второй без ноги вернулся, и я не выдержал, в военкомат пошел: «Забирайте меня в армию!» — попросил, и тут же на фронт отправили.
— Куда?
— Под Польшу: там, помню, в бомбежку попали — ужас! Почти всех выбило...
— Люди у вас на глазах гибли?
— Ну, я упал, и спасло меня то, что на мне семь убитых лежало.
— Ничего себе!
— Да, и когда трупы разгребали, кто-то закричал: «Тут живой один есть!». Вытащили меня, контуженного, в госпиталь доставили — я там два с половиной месяца, почти три даже, пробыл, а потом нас в вагоны — и ночью куда-то повезли. Куда — не сказали, мы думали, что на фронт, аж смотрю — через приоткрытую дверь табличка видна: «Волга». «Хлопцы, — воскликнул, — мы в тыл едем!»: такая радость была! Привезли нас под Нижний Тагил...
— ...на Урал...
— ...да, туда, где Нижняя Салда. Она сталь, электричество давала — все то, что военной промышленности необходимо, а в Нижнем Тагиле танковый завод находился, из Украины перевезенный, и вот в том краю у меня голос открылся — после контузии, представляете?..
— Ну еще бы — семь трупов на вас полежало!
— (Улыбается). Мутация голоса произошла: сильнейшее потрясение, страшные взрывы и эта контузия поспособствовали тому, что запел. К музыке, если честно, меня тянуло всегда, я ноты читал, партитуру, поэтому хор там организовал — 500 человек (мог и больше набрать — просто желающие все не помещались). Хор получился хороший: в выходные мы пели, в будни работали, поблажек никаких не было. Постепенно о нас узнали, и по субботам и воскресеньям мы начали по Свердловской области ездить и как известные артисты выступать.
«НЕ НАДО МНЕ ТВОИХ ДЕНЕГ, — ЦЫГАНКА СКАЗАЛА. — ТЫ ЗНАМЕНИТЫМ СТАНЕШЬ»
— В 45-м году цыганка, читал, напророчила, что большим артистом вы станете, но вы якобы ей не поверили. «Тю, дурна! — сказали, — ну шо ти мелеш?»...
— (Смеется). Война окончилась, и 9 мая мы уже победный давали концерт, а потом столы накрыли, нас пригласили, мы немного выпили, закусили, и подходит ко мне Алексеенко, который руководителем танкового КБ здесь, в Украине, был, и говорит: «Дмитрий, подбери-ка парней талантливых, и мы вас демобилизуем, чтобы учиться ехали».
— Вот государство о будущем культуры своей заботилось! — война же только-только отгромыхала...
— Удивительно, да? Я 12 человек отобрал, и уже 16 июня нас демобилизовали, и мы в Украину отправились — радость была колоссальная!
Приехал я в Киев, которого абсолютно не знал, на вокзале вышел, до бульвара Шевченко дошел и не понимаю, куда же идти: направо или налево. Пойду, думаю, направо, и до Бессарабки так дошагал: Крещатик весь искореженный был, битые кирпичи повсюду валялись... До филармонии дошел, хотя не знал тогда, что это за здание, и смотрю: Владимирская горка! Красиво так, аж сердце защемило, — я туда! Бегу-бегу, а там альтаночка: остановился возле нее, глянул на Днепр — и сердце сильнее забилось...
— Красота!
— Кручи, река могучая — все это такое впечатление на меня произвело, что Киев на всю оставшуюся жизнь полюбил. В той альтаночке четыре ночи я ночевал (смеется) — и экзамены сдавал в консерваторию. Потом, слава Богу, студентом стал, мне общежитие дали, но жить было не на что: до начала учебного года домой должен был поехать, чтобы хоть какую-то копейку где-нибудь заработать. Выхожу в Черновцах из вагона — и тут цыганка: «Дай погадаю!». — «Что там, — ей возразил, — гадать? Я, как собака, голодный: есть нечего, не то что денег тебе заплатить», а она: «Не надо мне твоих денег — ты знаменитым станешь». Петь я уже начал, но она-то об этом не знала... Посмеялся, сказал: «Ну, дай Бог...
— ...хотя все равно врешь, да?..
— ...(кивает) твои слова да Богу в уши», а потом в Киев меня вызвали, потому что студент уже, а подевался куда-то, и я уехал.
«БРАТА МОЕГО ЧЕКИСТЫ СТРАШНО ПЫТАЛИ И, ПРЕЖДЕ ЧЕМ РАССТРЕЛЯТЬ, ПОЗВОНОЧНИК ПЕРЕЛОМАЛИ... ГДЕ ИВАН ПОХОРОНЕН, НИКТО НЕ ЗНАЕТ, А МНЕ В НКВД ТАК ПАРУ РАЗ ПО МОРДАХАМ ВРЕЗАЛИ, ЧТО ЧУТЬ СОЗНАНИЕ НЕ ПОТЕРЯЛ. РАБОТАТЬ НА НИХ ПРЕДЛОЖИЛИ, НО Я ОТКАЗАЛСЯ»
— У вас большая семья была, а что со старшим братом Иваном случилось?
— Ой, это, конечно, такая трагедия... В 40-м году он в Высшей морской школе учился...
— ...советской?..
— ...нет, румынской — в Констанце, и тут Буковину к советской Украине присоединили. На каникулы он приехал, еще когда границы не было: перешел ее, месяц дома побыл — и пора возвращаться. Я его на станцию проводил, мы расстались и больше не виделись. На границе, которую уже обустроили, брата остановили, сказали: «Вы пропуск должны взять, в Черновцы надо вернуться» — он в штаб, или как оно тогда называлось, отправился, и его арестовали. Умер Иван в страшных муках, причем мы ничего об этом не знали — лишь пять лет назад все открылось.
— Информацию в архивах нашли?
— Случайно знакомого из нашего села встретил и спросил: «Василий, ты где работаешь?». Он ответил: «В архиве», и это очень меня удивило — будто нарочно человек был мне послан, чтобы о брате что-то узнал. А мама ведь чувствовала, что Иван погиб: когда в Черновцах бывала, к той тюрьме приходила (плачет), на колени падала и молилась... И вот пять лет назад этот Василий свидетельства раскопал: перед тем, как брат дышать перестал, чекисты его страшно пытали, и что скончался он именно в тех застенках. Он очень талантливый был! — вот как у меня певческий талант, так у него способности к языкам были: все ведущие европейские языки знал! Молил: «Не мучайте! Вы же не понимаете меня, переводчика дайте...».
— А чего от него добивались — чтобы шпионом себя признал?
— Да. Он переводчика с английского, французского, румынского, чтобы объясниться, просил, а ему: «Ничего, мы тебя русскому научим...». Издевались как хотели, а потом расстреляли.
— Это правда, что и позвоночник переломали?
— Правда. Где похоронен Иван, никто не знает — огромная трагедия (плачет) для нас всех, потому что такой парень красивый, талантливый, умный — и ни за что погиб...
— Смотрите, какой интеллигентный город был Черновцы: простой студент столько языков знал!
— Все молодые люди, жившие там, языками владели, но у Ивана особый талант был.
— Вы когда-то рассказывали мне, что и вас в НКВД вызывали и били...
— ...ну, били, конечно.
— Сильно?
— Не так чтобы очень, но пару раз так по мордахам врезали, что чуть сознание не потерял. Потом работать на них предложили, но я отказался: «Нет, только учиться буду».
— Вы еще студентом были?
— Да. «Я, — сказал, — Родину свою люблю, и если увижу, что кто-то ей враг, вам сообщу, но агентом становиться не собираюсь».
— Страшно было, когда били?
— Естественно (улыбается) — это же НКВД, Владимирская, 33. Я очень хорошо все помню, но, слава Богу, молодой был, так остро, как сейчас, не чувствовал: побили сильно, а вышел — и будто не было ничего. Больше, кстати, никто меня никогда не бил — это первый и последний раз было.
«И ЕДЫ НЕ БЫЛО, И КУПИТЬ ЕЕ БЫЛО НЕ НА ЧТО: ТО КАКОЙ-ТО ПИРОЖОК ПЕРЕХВАТЫВАЛ, ТО ШЕЛУХУ КАРТОФЕЛЬНУЮ ВАРИЛИ, ТО СУП — НЕИЗВЕСТНО ИЗ ЧЕГО»
— Вы у великого певца Ивана Паторжинского учились...
— ...у величайшего!..
— ...и, думаю, именно благодаря ему со Сталиным встретились...
— (Смеется). Нет, не ему. Иван Сергеевич категорически против того был, чтобы кто-то из его студентов в хоре работал, ненавидел это! Негодовал: «У тебя голос красивый, ты должен сберечь его и школу не потерять, а ты в хор хочешь?». Совмещать это невозможно было, и он, в принципе, прав был. Он вообще интересным был человеком, во-первых, а во-вторых, когда на ноги стал и уважение завоевал, за это какой-то отцовской добротой людям платил. Когда жена его (Снага ее фамилия, очень видная была женщина!) к нам в класс приходила, она понимала, что мы там голодные сидим, поэтому по дороге пирожок покупала и в руку кому-то совала...
— Как же вы пели — голодные?
— Не знаю, но голод был настоящий!
— Неужели совсем еды не было?
— И не было, и купить было не на что — студенты же.
— Ну хорошо, а что за день вы съедали?
— То какой-то пирожок перехватывал, то шелуху картофельную варили, то суп — неизвестно из чего (смеется).
— И такие голоса были!
— Да, очень красивые, будто природа компенсировать то, что война забрала, хотела. Какого ни возьми певца — прекрасный! Был вот такой Червонюк — замечательный бас и человек хороший, товарищ мой, а потом еще и кум, за что от органов мне досталось: детей крестить было нельзя...
— Итак, день рождения Сталина, 70-летие, юбилей...
— Было дело... (Улыбается).
— Сталин — это «наше все», а рядом с ним еще и Мао Цзэдун сидит, и Дмитрий Михайлович Гнатюк, тогда еще просто Дмитрий, поет — волновались вы сильно?
— Не то слово! — даже объяснить, что чувствовал, не могу. Такая дрожь била, но сперва о прекрасном человеке хочу сказать — руководителе народного хора...
— ...Веревке?
— Да. Григорий Гурьевич депутатом от Киевской области был и часто меня приглашал, чтобы куда-то с ним съездил и две-три-четыре песни спел...
— Деньжата какие-то за это давал?
— Да поесть хотя бы, а в тот раз я сказал ему (в Фастове как раз с избирателями встреча была): «Вы знаете, я бы с большим удовольствием выступил, но посмотрите: негде заплаты ставить, совсем обносился...». Он посоветовал: «Ты, Дмитрий, как всегда, поступай: на сцену выходишь, улыбаешься, задушевно, как умеешь, поешь, и задком-задком за кулисы». Ну, я так и сделал, а назавтра он мне деньги приносит — в консерваторию, которая на Львовской площади тогда находилась, где сейчас институт театральный, — дает и говорит: «Купи костюм, рубашку белую, туфли — все, что нужно».
Мне было ужасно стыдно те деньги брать, но положение было безвыходное. Напротив консерватории комиссионный магазин как раз находился: зашел я туда, смотрю — костюм темно-зеленого цвета висит, и так он мне понравился! «Боже, — думаю — хоть бы подошел!». Прошу продавщицу: «Можно примерить?». Она посмотрела на меня, голодранца: «А деньги у тебя есть?». — «Есть!» — показал. «Меряй!». Как на меня сшит! Купил я костюм, рубашку, туфли — и, так сказать, артистом стал: будто специально мне кто-то одежду пошил.
— Это вам откуда-то свыше прислали...
— (Смеется). Солдаты или офицеры, наверное, с войны привезли и в комиссионку сдали. Честно говоря, я очень счастлив был — назавтра надел костюм, к Веревке, чтобы поблагодарить, пришел, а он: «Знаешь, а ты неплохо выглядишь. Мы завтра в Москву едем — поехали с нами!». Я: «Поехали!» — ответить «нет» просто не мог...
— ...а зачем, он не сказал?
— В том-то и дело, что нет. Приезжаем мы в Москву, и я узнаю, что в Большом театре выступать будем, на 70-летии Сталина. Смотрим в зал, а там с правой стороны Сталин и Мао Цзэдун сидят!
«У КАВО УЧИШСЯ?» — СПРОСИЛ СТАЛИН. «У ПАТОРЖИНСКОГО». — «СЛАВНЫЙ ПЭВЭЦ! ПАКЛОН ЕМУ ПЭРЭДАЙ»
— Это в каком году, Дмитрий Михайлович, было?
— В 49-м. Я какую-то песенку запевал...
— Что именно, не помните?
— Нет, и вот после концерта к Веревке какой-то чиновник из Министерства культуры подходит: «Кто из ваших артистов пару украинских песен спеть может? — завтра еще один будет концерт». — «Да вот тут студент консерватории есть». Подходят ко мне: «В два часа мы вас забираем».
На следующий день сел я в машину, еду... и вижу вдруг — в Кремль заезжаем! Понимаю уже, что выступать перед Сталиным нужно, а я даже еще не обедал — так волновался: смогу ли выдержать? Привели меня к большим дверям — в Георгиевский зал, обыскали предварительно и велели: «Стойте здесь, пока не скажут, что ваш выход. Отсюда — никуда!». По-моему, больше двух часов простоял...
— ...не евши?
— С самого утра (смеется), и тут команда, наконец, поступает: «Приготовьтесь. Сейчас пять шагов вперед, в трех шагах от вас аккомпаниатор сидит, он уже играет, вы должны «Дивлюсь я на небо» петь». Я вышел... Как шел, не помню: словно под наркозом, был — полегчало, уже когда запел (поет): «Дивлюсь я на небо та й думку гадаю...».
— Как красиво!
— И вы знаете, все затихло: наверное, хорошо пел, а потом сам Сталин поднимается и говорит: «Гдэ работаеш?». — «Я студент консерватории». — «У каво учишся?». — «У Ивана Сергеевича Паторжинского». — «Славный пэвэц — паклон ему пэрэдай! Что ты ещо нам спаеш?», а я песню выучил, которую нигде еще не исполнял (напевает):
Если на празднике с нами
встречаются
Несколько старых друзей,
Все, что нам дорого, припоминается,
Песня звучит веселей.
Ну и дальше:
Тост наш за Родину,
тост наш за Сталина,
Выпьем и снова нальем!
Весь зал за мной подхватил! — у Сталина ведь юбилей...
— Триумф получился!
— Когда закончил, упал бы там, честно, если бы не поддержали (плачет) — такое состояние было. Сталин сказал: «Садыс, пакушай», и я сел. Там такие знаменитые были певцы, как Лемешев, Козловский, красавица и симпатия Сталина...
— ...Давыдова?..
— ...да, бас один знаменитый — фамилии из памяти повылетали... Я пирожочек взял, откусил, а проглотить не могу. От испуга...
— В лицо Сталина вы всматривались, разглядеть его поближе хотели?
— Не до того было, хотя, конечно же, пел для него и глаза мои к нему устремлены были. Мне понравилось, что он чуть-чуть улыбнулся: это более-менее меня успокоило.
— Вы же высокий, а он небольшого был роста...
— Да, низенький, и, между прочим, сказать, что по нему было видно, какой он жестокий и грозный, не могу — нормальный человек.
Когда Сталин умер, к власти Хрущев пришел, который...
— ...благоволил к вам, насколько я знаю...
— ...да, с теплотой относился. Помню, какое-то совещание по вопросам сельского хозяйства шло, главной темой там кукуруза была, и я несколько песен спел, — красивых таких... Публика меня горячо принимала, а Хрущев подошел и сказал: «Дмитрий народного артиста, когда на юбилее Сталина пел, не получил, поэтому мы ему звание народного артиста СССР сейчас присваиваем».
— Это вообще уникальный случай...
— ...согласен...
— ...и я поясню, почему. На тот момент вы заслуженным артистом УССР были, следующая ступенька — народный артист УССР, но уже через два года после получения первого звания вы народным артистом Советского Союза стали — карьера блестящая!
— (Смеется). А сколько за эту карьеру концертов отработать пришлось? Знаете, когда за границу я выезжать начал, такие контракты подписывал — от перегрузки с ума можно было сойти! Только, мне кажется, потому, что в селе вырос и босиком по холодной росе ходил, закалился и смог ее выдержать. Ну, например, в Австралию и Новую Зеландию поехал, контракт подписав, что за два месяца 57 концертов отработать должен — сольных, в трех отделениях!
— Без фонограммы, я уточню...
— (Смеется). Тогда ее просто не было! Благодаря технике пения я справлялся: у меня mezza voce было прекрасное и piano — forte, может быть, брал не очень: 57 концертов все-таки...
— В СССР талантливых певцов было немало — школа хорошая, но вы все равно выделялись, и, честно скажу: я вас очень любил, еще маленьким на ваши концерты и оперные спектакли ходил. У вас безупречная техника вокала, красивейший голос и тембр, который ни с чьим не спутаешь, а диапазон какой?
— Рабочие две октавы, а mezzа voce я и «до» брал, и «ля» внизу...
— А как тихо вы могли петь!
— Да, piano, pianissimo — это моя гордость! Голос я сохранил, но в таком возрасте организм абсолютно меняется, той краски нет. Иногда свои записи слушаю, очень песню «Вівці мої, вівці» люблю: там я беру «до»! (Поет): «Ду-ду-ду-ду, ду-ду-ду-ду, ду-дуууууууу...». Единственная песня, где эту ноту я брал: никто больше из баритонов не мог.
«ПОСЛЕ ТОГО КАК ИВАН ПРОПАЛ, МАМА, КОГДА В ЧЕРНОВЦАХ БЫВАЛА, ПАДАЛА У ТЮРЬМЫ НА КОЛЕНИ И ГОСПОДА ПРОСИЛА, ЧТОБЫ ДУШЕНЬКУ ЕГО СХОРОНИЛ»
— 50 лет жизни вы Киевскому оперному театру отдали: и солистом были, и директором, и худруком, и главным режиссером, множество оперных партий перепели, весь, по сути, классический репертуар — и итальянский, и русский, и украинский...
— ...и французский...
— ...а любимая ваша партия какая?
— Больше всего я Остапа в «Тарасе Бульбе» Лысенко любил — сопереживал ему, когда он над трупом Андрия поет: от этого с ума можно было сойти!
Ну а любимый мой композитор — Верди: гениальный он, плодовитый — столько опер написал, и их нелегко петь, потому что все они для выдающихся голосов. Верди не может исполнять...
— ...лишь бы кто...
— ...да, потому что обязательно mezzа voce нужно, а piano — где-то там, его чуть-чуть. Вся вокальная партитура Верди мелодикой насыщена, и равнодушным к нему быть невозможно. Я оперу «Риголетто» очень люблю, хотя, когда в образ героя своего входил, она для меня чересчур сложной была. Сейчас Риголетто обычным человеком изображают, а ведь это шут, кривой, горбатый — он сам о себе так говорит!
— И это к тому же сыграть надо — не только спеть...
— Где бы я ни выступал, у нас или за рубежом, все отмечали, что на первом месте у меня актерская игра, а потом уже голос.
— В пору вашего вокального расцвета в Киеве много прекрасных композиторов было, песни писавших: Платон Майборода, Александр Билаш, Игорь Шамо... Песенный репертуар у вас был выдающийся — я до сих пор и «Стежину», и «Ясени», и «Марічку», и «Чорнобривці», и «Черемшину» помню...
— ...даже я столько не назову (смеется)...
— ...а еще ведь «Два кольори» и «Пісню про рушник» не упомянул — это вообще классика! Самая любимая ваша песня какая?
— Трудно сказать — кстати, песни, которые пел я, не все исполняли.
— Почему?
— Потому что без mezzа voce и piano браться за них нельзя, а не у всех, хоть и голоса красивые, это было, так что тут еще и природа большую роль играет: одним все можно петь, другим — лишь какие-то определенные вещи. Мне вот в «Cевильском цирюльнике» Россини петь очень нравилось — даже если устал или неважно себя чувствовал, тут же в этот образ вживался, когда вступление своей арии слышал.
— Настоящий артист!
— И все как рукой снимало!
Песни... (Задумчиво). «Пісня про рушник» до слез меня пронимала — когда умерла мама, не мог ее петь.
— При жизни она ее слышала?
— Да.
— Плакала?
— Не она — я (плачет). Мама очень тяжелую жизнь прожила: шестеро нас в семье было... Она настоящей была матерью — очень нас всех любила и за каждого переживала. После того как Иван пропал, она, когда в Черновцах бывала, падала у той тюрьмы на колени и Господа просила, чтобы душеньку его схоронил: чувствовала, что там он погиб...
— Проклятое государство какое-то было, правда? За что, почему столько жизней забрало?
— Вы знаете, я, честно говоря, думал уже, что не выдержу, какое-то антипартийное отношение у меня появилось. Вокруг уверяли, что «партия — наш рулевой», а я по-своему рассудил: партия нами управляет, но жить мы для своего народа должны. Я прекрасные песни пел, по всем их пронес континентам...
— ...а «Два кольори» вообще целая судьба, биография, в песне уместившаяся!
— Да, а я еще «Вівці мої, вівці» вам называл — она для меня с человеком одним связана (фамилию называть не буду). Я там слова чуть-чуть изменил, петь стал: «Вівці мої, вівці, вівці та отари...», а раньше же Крушельницкая пела: «Вівці та й барани...», и вот один наш певец из Львова (как звали, не скажу, потому что очень его уважал — хороший был баритон) вышел эту песню в Октябрьском дворце исполнять, где в первом ряду руководство наше во главе со Щербицким сидело, и выдал: «Вівці мої, вівці, вівці та й барани...» — и на Политбюро показал! (Хохочет). Те: «Ах ты сволочь! Убрать его!», так что было ему с вівцями...
«ПО ПРОСЬБЕ ХРУЩЕВА «ПІСНЮ ПРО РУШНИК» ПО ДВА-ТРИ РАЗА Я ПЕЛ, А БРЕЖНЕВ «ОЙ ТИ, ДІВЧИНО, З ГОРІХА ЗЕРНЯ» ОБОЖАЛ — ТОЖЕ ПЛАКАЛ!»
— Никита Сергеевич Хрущев, повторюсь, ваши песни очень любил, а «Пісню про рушник» — особенно: когда слышал, я знаю, всегда плакал...
— Да, это так: по его просьбе я по два-три раза ее пел плюс когда после концерта на ужин приглашали — посидеть, поговорить... А Брежнев «Ой ти, дівчино, з горіха зерня» обожал — тоже плакал!
— Видимо, вспоминал о чем-то...
— Скорее всего, о любви (улыбается).
— Хрущев интересной был личностью?
— Очень! — всегда все угадывал.
— Интуиция была развита?
— Да, а еще к Владимиру Васильевичу Щербицкому с особой теплотой я относился — много добра он мне сделал, выручал часто...
|
— Мудрый был человек?
— Безусловно. Однажды на съезде каком-то я спел: «Україно моя, Україно, я для тебе на світі живу» — и большие неприятности нажил.
— Почему?
— Много отзывов было: мол, Гнатюк бандеровскую песню поет, и вот Щербицкий меня вызывает: «Как же так? Что ты там натворил? Ну-ка спой мне» — и я спел.
— В кабинете?
— Ну да — акустика там хорошая, все собрались под дверью послушать, а дело, как с вівцями й баранами, в одном слове было: Украина-то в песне упомянута, а какая? Советская, радянська, но это не уточнялось. Владимир Васильевич послушал, охапку писем-доносов взял, вот так сгреб и со стола скинул: «Пой!». Понимаете, любил человек Украину, хотя коммунистом, первым секретарем ЦК Компартии республики был!
— Леонид Ильич Брежнев тоже ведь от украинских песен млел...
— О!
— Сентиментальный был?
— Очень!
— Просто так, за жизнь, вы с ним разговаривали?
— Я, Дмитрий, общался с ним, когда он еще относительно молодым был, но прежде чем рассказать об этом, другую историю вспомню. Поехал я как-то в составе делегации советских артистов в Африку — Георг Отс еще с нами был, эстонский певец знаменитый, и Люда Зыкина: по просьбе Никиты Сергеевича Хрущева мы в странах Северной Африки выступали.
— Славное трио!
— Тем не менее условий для концертов не было никаких: ни сцены, вообще ничего. Бочки, на них доски, микрофоны отсутствовали, но вы знаете, как ни странно, звук был хороший — от песка отражался. Мы каждый день пели, а еще коньячку добавляли французского, потому что врач советовал — следил, чтобы ничем не заболели: нечисти-то там всякой много... В Африке три месяца провели, и когда домой я вернулся, выйдя из самолета, упал на снег родной и целовать его стал (смеется).
— А что же Брежнев?
— Он еще Генеральным секретарем ЦК КПСС не был...
— ...председателем Президиума Верховного Совета СССР только...
— ...да, и как раз перед поездкой той в Африку подошел ко мне на одном банкете с женой и сказал: «Дима, ну потанцуй с Викторией Петровной — мне кое-какие дела нужно доделать». Ну, танцую я, а вокруг красивых молодых девчат столько!
— Дивлюсь на годинник та й думку гадаю...
— ...чому я не сокіл, чому не літаю? (Хохочет). Он, слава Богу, пришел — часа в три ночи, в «келью» какую-то пригласил, там стол накрыт... Я говорю: «Но у меня в семь утра самолет!». — «Ничего, задержим». Дал распоряжение из гостиницы вещи мои забрать, часов в пять в машину свою меня усадил — и в аэропорт я уехал.
— Видите, а могли ведь жену у него отбить!
— Ну да (хохочет).
«ПРИВЕЗ Я ЭТИ ПОЛМИЛЛИОНА ДОЛЛАРОВ, А НА ТАМОЖНЕ МНЕ ПРИКУРИТЬ ДАЛИ: «КАК ВЫ МОГЛИ СОГЛАСИТЬСЯ? ВАС ЖЕ МОГЛИ УБИТЬ, ПОПРОСТУ РУКУ ОТРЕЗАТЬ...»
— Фурцева к вам как относилась?
— Ой, замечательно! Я ей за то благодарен, что однажды на совещании, где многие деятели искусства присутствовали, сказала: «Давайте Дмитрия Михайловича Гнатюка поздравим — у него 57 миллионов пластинок вышло!».
— Ничего себе!
— Вы представляете? А дисков сколько! Хоть бы копейку какую за это получить...
— Цифра невероятная!
— Ну так в одном Союзе столько выходило, а еще же за рубежом... Раньше у меня государственные льготы были: за квартиру, за воду, за свет не платил, а пять месяцев назад сказали: «Платите!» (смеется). Думаю: «Господи, или я мало для страны своей сделал? — столько ей валюты принес!». Помню, в Австралию и Новую Зеландию поехал...
— ...где 57 концертов дали...
— ...полмиллиона долларов для Родины заработал, и главное, валюты тогда в Госконцерте не было, так они попросили, чтобы лично привез. Ну, там уже этим посольство советское занималось: купили мне кейс...
— И вы сами такую сумму везли?
— Да, полмиллиона в руках держал, а дома 50 тысяч долларов должен был получить.
— Надо было там и оставаться — с кейсом...
— Ну нет, этого сделать не мог: здесь я счастлив, а там давно бы уже без Украины помер.
— Вам, значит, 50 тысяч пообещали...
— Да, а я же знал, что один концерт по контракту 12 тысяч долларов стоит... В общем, привез эти деньги, а на таможне мне так прикурить дали: «Как вы могли согласиться? Вас же могли убить, попросту руку отрезать...». Я: «Но не отрезали ведь, я доехал! Вот деньги, я тут!». Когда в Госконцерт валюту доставил, там считать взялись и мне отсчитывать: до 20 тысяч дошли — и все. Спрашиваю: «А еще 30?». — «Не положено». — «А 57 концертов за два месяца отработать положено?».
— И не дали?
— Нет (улыбается): я в суд подал, но только то отсудил, что месячная норма — пять концертов или спектаклей. Тысячу долларов сверху получил — и бай-бай...
— За что руководитель советской Украины Петр Шелест пообещал вас своими руками убить?
— А-а-а... За то, что характеристику в театре мне не давали: типа, сволочь такая, по заграницам ездит, бандеровцам всяким поет...
— Завидовали?
— Да, особенно секретарь парторганизации, тоже певец (фамилию называть не хочу — пускай душе его на небесах будет спокойно).
— И что Шелест?
— Он сказал: «В театре характеристику тебе не дают, а я дам, но если ты, не дай Бог, за границей останешься, смотри: этими вот руками убью!» — а ручищи большие такие, впечатляющие... Я заверил его: «Не волнуйтесь, — мне оно надо? Я Украину люблю, где босиком по росе бегал, где в детстве овечек пас, — мне здесь нравится. Может, не такой уж я мудрый, но в свою землю, в свой народ и в свои песни влюблен и от этого счастлив» — все!
— С Горбачевым когда-нибудь вы общались?
— Да.
— И какое впечатление он произвел?
— Хорошее. Виделись, и не единожды, но каких-либо деловых отношений не было — просто всякий раз, когда я в концерте правительственном участвовал, он подходил, поздравлял, говорил, что ему мои песни нравятся.
(Окончание в следующем номере)